Признанным специалистом по Платону был Владимир Соловьев, много его изучавший и переводивший. На платонизме в его различных версиях от Плотина, Оригена и Августина до Юркевича основывается и его философское учение. Центральным его положением выступает идея всеединства — цельности всего существующего, единства Бога и сотворенного им мира. В этом всеединстве «единое существует не за счет всех или в ущерб им, а в пользу всех. … Истинное единство сохраняет и усиливает свои элементы, осуществляясь в них как полнота бытия»74. Связующим звеном между Творцом и тем, что он порождает, является София, Мировая душа, которая впервые осознает себя только в человеке.
Результатом грехопадения стал разрыв божественного и природного начал человека, его падение в мир «теней», неполносущего бытия, тюрьму для всей твари. Объединение этих начал может быть достигнуто за счет воплощения Софии во всем человечестве, чему предшествует трудный путь духовной эволюции.
В возникновении подлинного «Богочеловечества» Соловьев видит смысл человеческой истории, являющейся продолжением космического процесса. Осуществление на земле царства правды возможно через объединение людей во вселенской церкви, через органический синтез научного, философского и религиозно-мистического знаний, через устранение антагонизма между Востоком, утвердившим «бесчеловечного бога», и Западом, утвердившим «безбожного человека»(75). В примирении и объединении Востока и Запада, скреплении любовью всего человечества Владимир Соловьев видел историческую задачу России, или, другими словами, «русскую идею», понимая ее не как апологию национальной исключительности соотечественников, но как идею, «во имя которой защищаются и освобождаются народности, слабые и угнетенные»(76). Воссоединение человечества с Богом, окончательная победа любви над смертью станет последним актом мировой исторической драмы.
Учение Владимира Соловьева оказало решающее влияние на последующую религиозно-философскую мысль России, в т.ч. на таких мыслителей, как С. Н. Булгаков, Л. П. Карсавин, Н. А. Бердяев, братья Е. Н. и С. Н. Трубецкие, Н. О. Лосский, С. Л. Франк, П. А. Флоренский. Его философские идеи питали и литературу Серебряного века, породив, например, такое влиятельное поэтическое направление, как символизм, представленный творчеством Александра Блока, Андрея Белого, Вячеслава Иванова и нередко характеризуемый как «чистое поэтическое выражение платонизма».
Убежденным платоником был Павел Флоренский, перу которого принадлежит возвышенные строки:
«Творения философов значительно позднейших давно уж пожелтели и высохли. Спал их нарядный убор, и стоят пред сознанием оголенные их схемы, как мерзлые дерева́ зимою. Но живы и будут жить эти притрепетные Диалоги Платона. И нет такого человека, который хотя бы одно время жизни своей не был платоником. Кто ведь не испытывал, как растут крылья души? Кто не знает, как подымается она к непосредственному созерцанию того, что от будничной сутолоки задернуто серым покровом облаков? Кто с помощью эроса не проникал в неведомые рассудку глубины познания? Кому не открывалась иная, лучезарная действительность, где лицом к лицу вдохновенный встречает вечные прообразы вещей? Кто не переживал, как рушится и падает непроходимая стена между субъектом и объектом, — как Я выходит за пределы своего эгоистического обособления, как открыто, широкою грудью вдыхает он горний воздух познания и делается единым со всем миром? Те “прекрасные, чистые, отрешенные от всего земного и как бы сотканные из запаха цветов и лунного света грезы любви, которыми теперь туманятся дни юности и которые воспеваются всеми поэтами у всех образованных народов”, — разве грезы эти порождены не платонизмом? И разве “идеи”, “сущности”, “понятия”, “монады”, “личности”, которыми живет и движется философия, не в кровном родстве с учением Платона? Идеализм — в широком смысле слова — стихия философии, и, лишенная этого кислорода, философия задыхается, а затем увядает и гибнет. Европейская философия вышла из рук Платона»(77).
Лекцию «Общечеловеческие корни идеализма» Флоренский прочитал 17 сентября 1908 г. в Московской духовной академии, куда его пригласили работать после окончания физико-математического факультета Московского университета. Вторая лекция, которую он прочитал в тот же день, называлась «Космологические антиномии Канта», в ней соискатель должности доцента представил историю мысли как «титаническую борьбу двух исполинов философии — Канта и Платона» и рассказал, как «Кант захотел низвергнуть этого потомка греческого мыслителя, вознамерился подсечь зазеленевший отпрыск на платоновском корне. В лице Лейбница он обрушивался на Платона; в лице Платона сводил счеты со всей европейской философией. Принцип истины от человека столкнулся с принципом истины от Бога. Само-познание — с Бого-познанием. Дольнее с неслыханною силою противостало горнему»(78).
Антитеза «Платон — Кант» пройдет красной нитью через все творчество философа-священника. «Платон и Кант относятся между собою как печать и отпечаток, — напишет он в 1918 г. — все, что есть у одного, есть у другого, но выпуклости одного — суть вогнутости, пустоты другого. Один есть плюс, другой есть минус»(79). Так и идея: для Канта они лишь регулятивный принцип, функция автономного разума, фантом, тогда как для Платона она и есть истинная реальность — как причина бытия.
Идеализм Платона подлинно религиозен, он вырастает из культа, из живой связи с мистериями и оказывается «мировоззрением наиболее подходящим к религии, как таковой, и терминология платонизма — языком более всего приспособленным для выражения религиозной жизни»(80). — Кантовский идеализм абстрактен, бесплоден, лишен опоры в мире; до мозга костей протестант, Кант не знает культа. «Единственная осмысленная реальность для него сам он, и поставление себя в безусловный центр мироздания ( — существо западноевропейского духа, нового времени — ) заранее исключало из его мысли возможность определяющих мысль реальностей вне его, заранее делало его враждебным ко всему культу и заранее побуждало дать такую систему мысли, по которой культ был бы невозможен»(81).
Реальность платоновских идей «русский Леонардо» пытался доказать не только теологически, но и с помощью последних достижений математической физики. По подсчетам Флоренского граница между Небом и Землей в птолемее-дантовой картине мира находится между орбитами Урана и Нептуна, и скорость движения тел достигает там скорости света. Согласно первому уравнению Лоренца, длина всякого тела при этом делается равной нулю, а его масса и время его, со стороны наблюдаемое — напротив, бесконечным. «Иначе говоря, тело утрачивает свою протяженность, переходит в вечность и приобретает абсолютную устойчивость. Разве это не есть пересказ в физических терминах — признаков идей, по Платону — бестельных, непротяженных, неизменяемых, вечных сущностей?»(82)
Проникновение платонизма в российскую культуру не ограничивалось лишь философией, затронув едва ли не все сферы человеческого существования и превратившись, по словам Вадима Россмана, в «русское бессознательное». Не удивительно, что многие представители русской интеллигенции с энтузиазмом приняли большевистскую революцию, увидев в ней воплощение идеалов Платона. несколько позже, в 1930 г., Алексей Лосев нашел основания заявить: «Советская власть держится только благодаря платоническим воззрениям русского народа»(83).
«Конечно, вряд ли можно говорить о том, что в России больше, чем в Западной Европе, штудировали труды Платона, — пишет Вадим Россман. — Платонизм проникал в Россию в изобилии из религиозных византийских источников, где в силу ряда богословских причин вековечный философский спор между Платоном и Аристотелем инерционно разрешался в пользу первого. Тем не менее, следует подчеркнуть, что особое знакомство с текстами платоновских диалогов не является необходимым условием для того, чтобы верить в платоническую сердцевину Русской Идеи. Ведь для того, чтобы быть платоником, чтение этих диалогов требуется не более, чем знание литературных жанров для того, чтобы говорить прозой. Феноменология русского платонизма выходит далеко за пределы тех рамок, которые пытались обозначить авторы чисто источниковедческих исследований платоноведческих работ в России»(84).
Послереволюционные годы для «чистой» науки стали временами весьма и весьма непростыми. К исследованиям в области антиковедения стало выдвигаться новое требование — следовать принципам партийности философии, сформулированным Владимиром Ильичом Ленином в работе «Материализм и эмпириокритицизм» (1908).
Следуя за Фридрихом Энгельсом(85), Ленин утверждал, что история философии есть история борьбы идеализма и материализма или, другими словами «тенденций или линий Платона и Демокрита»(86), при этом развитие философских идей органически связано с практикой политической борьбы, а ориентацию мыслителя определяют его классовые интересы (Формула «линия Платона и линия Демокрита» впоследствии навязнет на зубах у всех советских студентов-второкурсников, да и по сию пору именно она остается определяющей во многих учебных курсах по философии).
Свою книгу Ленин, конечно, не рассматривал как вклад в сокровищницу науки; она писалась, прежде всего, как полемическое произведение, направленное против набиравшего популярность в русской революционной среде позитивизма махистского толка. Его опасность заключалась в теоретическом обосновании тактики «отзовизма». Наиболее яркий русский махист Александр Богданов понимал социальную действительность как коллективно организованный опыт и считал, что ее преобразование возможно за счет смены ее организующего начала, установления монополии над организационным опытом. То есть революционным путем, не дожидаясь, когда сложатся какие-то «объективные предпосылки» и не сотрудничая с чуждыми классами, в т.ч. в составе Государственной Думы.
Именно в этом вопросе Богданов принципиально расходился с Лениным, занимавшим более прагматичную позицию и считавшим, что форсировать в сложившейся после революции 1905 г. смену организующего гегемона несвоевременно и опасно. Именно поэтому в 1908 г. Ленин счел наиболее важной для себя задачей сместить Богданова с позиций ведущего теоретика партии, на философском уровне продемонстрировав несостоятельность его идей и отстояв марксизм в том виде, в котором он его себе представлял. Результатом его полугодовой работы в читальном зале Британского музея и стала книга «Материализм и эмпириокритицизм».
Несмотря на довольно наивные для начала XX в. представления об «объективной реальности, данной нам в ощущениях», напоминающие взгляды Гольбаха и других наивных материалистов XVIII в., книга Ленина произвела должный эффект(87). Учение Богданова было аттестовано как субъективно идеалистическое и реакционное, а сам он в 1909 г. был исключен из партии за фракционную деятельность.
Развитие марксисткой философии Ленин продолжил в 1914-1915 гг., в условиях, когда некоторые теоретики II Интернационала отрицали наличие в марксизме собственной философской системы и пытались «скрестить» экономическое учение Маркса с неокантианством и тем же махизмом.
Впервые опубликованные в 1929-1930 гг. в Ленинских сборниках IX и XII,, «Философские тетради», являвшиеся всего лишь конспектом книг Гегеля, Фейербаха, Маркса и Энгельса, Лассаля и др. и отнюдь не предназначавшиеся для печати, были немедленно охарактеризованы как гениальный вклад в сокровищницу марксистской теории.
Хотя имя Платона упоминается у Ленина нечасто — всего на 38 страницах 55-томного собрания сочинений, его характеристики античного мыслителя берутся, что называется, на перо и становятся методологической базой для советского платоноведения. В маргиналиях своих конспектов («идеи Платона и боженька», «архивздорная мистика идей»88) Ленин подчеркивает связь Платона с идеей бога, которая должна быть чужда строителям нового общества. «Оценка Лениным философии Платона, представленная в работах “Материализм и эмпириокритицизм” и “Философские тетради”, на многие десятилетия отождествила идеализм Платона с религией. Подобная оценка в условиях господства “единственно верной философии” отнюдь не способствовала непредвзятому исследованию трудов великого античного мыслителя, явное или имплицитное присутствие которого заметно практически на всем историческом пути русской философской мысли и проявилось не только в философии, но и в литературе, что позволяет говорить о наличии своеобразной платоносферы в русской философской культуре. В результате же, на уровне официальной философии, получилось прямо-таки по известной поговорке: “вместе с водой выплеснули и ребенка”»(89).
Если дореволюционная историко-философская мысль отличалась плюрализмом мнений, то уже в 1920-х гг. в официальной советской науке об античности установился сугубый монизм: всякая новая концепция должна была пройти проверку на соответствие доминирующей доктрине — вульгаризированному марксизму с его тезисом о том, что формы общественного сознания определяются экономической структурой общества, или, иначе, способом производства. По словам Эдуарда Фролова, в ту пору «наука о классической древности … превратилась в филиал марксистской политэкономии»(90). Лишь в конце 1950 — начале 1960-х гг. в советской истории древнегреческой философии наблюдается заметное оживление. В науку приходят десятки, если не сотни новых ученых, которых не устраивают отжившие догматические схемы. Несмотря на то, что историко-философская наука остается на позициях марксизма, появляется ряд оригинальных концепций, оперирующих марксистской методологией как живым и пластичным материалом. Философские дискуссии приобретают более яркий характер и теоретическую ценность(91).
XX век вообще был непростым периодом для Платона, и не только в России, но и в Европе.
К концу XIX в. объем филологических исследований о Платоне достиг критической величины. Появилось даже мнение, что Платон полностью изучен, и в копилку платоноведения добавить уже нечего. Платон предстал в законченных формах, словно бы отлитый из металла.
Особенное значение учению Платона придавалось в Германии, где оно предстало как образец, задающий рамки и нормативы для культуры. Решая задачи национального строительства и превращения страны в интеллектуальный и культурный центр всего человечества, государственная воспитательная машина Германской империи использовала Платона и его учение о «вечных формах» для нужд образования. Изучение философии Платона понималось как дело прусской чести и путь к воспитанию мужественности.
Тем более скандальным на этом фоне было появление работ Фридриха Ницше, развенчивающего культ Платона с совершенно новых позиций. В работе «Рождение трагедии из духа музыки» (1872) Ницше противопоставил аполлоническое (закосневшее в мертвых формах) и дионисийское (живое, витальное) начало в европейской культуре. Платона наряду с «деспотическим логиком» Сократом Ницше провозгласил отцом аполлонизма, определив обоих как «симптомы упадка, орудия греческого разложения, как псевдогреков, как антигреков». Ницше находил у Платона достаточно развитую теорию «клеветы на мир», претендующую на упразднение из жизни всякой неразумности, непосредственности, «дионисийского начала».
Ницше отказывается присоединиться к «принятому среди ученых восхищению артистом Платоном». По его мнению, он плохой стилист, и он скучен. Но это даже не главные претензии немецкого философа к Платону. «Мое недоверие к Платону идет вглубь, — пишет Ницше, — я нахожу его настолько отклонившимся от всех основных инстинктов эллинов, настолько пропитанным моралью, настолько воплощенным предхристианином — у него уже понятие “добрый” является высшим понятием, — что я скорее, чем какое-либо иное слово, применил бы ко всему феномену Платона суровое слово “высшее шарлатанство” или, если это приятнее слышать, идеализм»(92).
Платоновское разведение «духа» и «материи» в учении об идеях, по Ницше, стало настоящим проклятием для философии. «Он вывернул наизнанку понятие “действительности”, а после сказал: “То, что вы принимаете за реальное, — это заблуждение, а мы, чем ближе мы подходим к “идее”, тем ближе и к “истине””. Что это такое? Это была величайшая подмена имен: а если ее усвоило христианство, то это для нас и неудивительно. В сущности, Платон, словно художник, — а он им и был — видимость предпочел бытию: а это значит, ложь и измышление - правде, фиктивное — наличному, — он, однако, настолько был убежден в ценности видимости, что придал ей атрибуты “бытия”, “причины” и “блага”, истины, короче, всего того, чему придается ценность»(93).
«Пылкий доброволец потустороннего», «великий клеветник жизни», «величайший враг искусства, какого до сих пор порождала Европа» — на пылкие эпитеты для Платона Ницше не скупился.
«Старейшина» классических филологов Германии Ульрих фон Виламовиц-Мёллендорф, как и Ницше, обучавшийся в Пфорте, но тремя классами младше, ответил на трактат «Рождение трагедии из духа музыки» двумя язвительными памфлетами, после чего тот лишился студентов. Суть обвинений, которые он выдвинул в своих памфлетах, заключалась в том, что Ницше занимается модернизацией, то есть использует античность на злобу дня. Античная трагедия толкуется искаженно — так, чтобы она как две капли воды походила на музыкальную драму почитаемого Ницше Рихарда Вагнера, подкрепляя, тем самым, позиции композитора.
По мнению Виламовица, необходимо воспринимать греческую философию именно из греческого опыта, т.е. «думать по-гречески обо всем греческом». Этого метода он будет придерживаться во всех своих работах. Зачарованный античностью, он с горечью констатировал угасающий интерес к греческим древностям, наметившийся к началу XX в. Отход от античных образцов проявился даже на официальном уровне. В 1900 г. на Прусском собрании учителей в Берлине молодой кайзер Вильгельм II выступил с речью, в которой потребовал от школы быть ближе к жизни, к естественным наукам, а еще — национального базиса: «Мы должны взять за основу для гимназии немецкое; мы должны воспитывать национальных молодых немцев, а не молодых греков и римлян!» В этой речи увидел явное влияние на Вильгельма немецких «охлократов»-бюргеров, подобравшихся к императору и внушивших ему свои идеи, подрывающие вечные ценности, «царство вечных форм». И это не могло не привести к саморазрушению народа.
Свое 1200-страничное исследование о Платоне Виламовиц дописывал во время Первой мировой войны. В печать она была отдана уже в 1918 г., когда кайзеровской империи, политическому воспитанию которой ученый хотел послужить своим монументальным трудом уже не существовало. Не скрывая разочарования Виламовиц писал: «Мне пришлось пережить саморазрушение моего народа, который сам лишил себя мужественности. Среди охлократии, в окружении трусливых или изощренных льстецов, которые есть среди всех сословий, больше нет места для старого человека, который не даст никакому Богу и никакому человеку вырвать из своего сердца прусской чести; ему остается только вымереть. … Но царство вечных форм, которое открыл Платон, нерушимо, и это ему мы и служим нашей наукой: в его чистый эфир не проникают миазмы гниения. … Под знаком Платона я буду сражаться, пока дышу»(94).
Подрыв влияния античности и классики вообще на воспитание молодых немцев беспокоил не только «Нестора среди классических филологов» Виламовица. На фоне официального отхода от Платона в конце XIX — начале XX в. возник настоящий неоплатонизм, который существовал вплоть до полного торжества нацистской идеологии и был представлен множеством школ — от неокантианцев до кружка Стефана Георге, каждая из которых имела свой образ Платона.
Создатели маргбургской школы неокантианства Герман Коген и Пауль Наторп представляли новую, а вернее сказать, хорошо забытую тенденцию в платоноведении: Платона они изучали с точки зрения философии, а не филологии. Хотя именно открытие филологов дало им толчок для работы критической мысли. Уточненная (благодаря «генетическим» исследованиям Германна) хронология диалогов Платона продемонстрировала, как, развивая теорию идей, Философ поступательно решал проблемы гносеологического характера, только сейчас вставшие перед неокантианцами.
В своей нашумевшей книге «Платоновская теория идей. Введение в идеализм» (1903) Наторп предложил трактовку платоновских «идей» в духе кантианства: по его мнению, их следует понимать не как сферу высшей реальности, но как методы познания или априорные принципы. И именно с этих позиций необходимо переинтерпретировать весь корпус платоновских диалогов, представляющий собой завершенную философскую систему. Таким образом, «новый философский подход к Платону делал акцент на его интересе к методологии, в то время как в предыдущие полвека, в противовес Канту, у ученых превалировал интерес к метафизике Платона и Аристотеля»(95).
«Кругом Георге» называли своеобразный мужской союз с культом вождя, своими неписаными ритуалами, печатными органами и целой сетью филиалов, образовавшийся в конце XIX в. вокруг поэта-символиста Стефана Георге. Лейтмотивом творчества философа Круга было неприятие современности и чаяние нового «духовного Рейха», подобного имперской утопии Платона — «афинского Георге». «Вопреки духу времени (как они его истолковывали) они приняли решение жить и творить, равняясь на высшие, классические, древние поэтические, художественные и философские образцы, среди которых Платон — не сразу, но тем вернее — занял самое почетное место. В своей эпохе и в ее Zeitgeist они видели главного своего врага. Эстетически они были, несомненно, антимодернистами, а политически — активными участниками того, что позднее получило наименование “консервативной революции”»(96).
Платон Круга Георге — это Платон-вождь, Платон-учитель. Другие его ипостаси — отца философии, логика, мистика, религиозного пророка — отходят здесь на второй план. Близкий к Кругу филолог и историк философии Вернер Йегер посвящает Платону как воспитателю практически весь второй том своего фундаментального труда «Пайдейя: Воспитание античного грека» (1934).
Многие книги участников Круга получили известный резонанс. Среди них: «Платон. Его гештальт» (1914) бывшего аспиранта Наторпа Генриха Фридемана, «Платон и греческая утопия» (1921) Эдгара Залина, «Платон-основатель» (1927) Курта Зингера, «Мифы Платона» (1927) Карла Рейнхардта, «Платон. Борьба духа за власть» (1933) Курта Хильдебрандта и др. Их отличал крайний неакадемизм, игнорирование общепринятых правил научного дискурса, обусловленные общей установкой на неприятие университетской монополии на истину. По словам Михаила Маяцкого, «они никак не ставят себе целью способствовать лучшему пониманию древнего автора, а для начала побуждать к его перечитыванию, переосмыслению. Напротив, поскольку доктрину, которую георгеанцы якобы вычитывают из Платона, они, практически не скрывая этого, в него вчитывают, то и адресация к тексту Платона, позволяющая некоторую верификацию тезиса, не только не предполагается, но и всячески затрудняется как потенциально опасная. Geist-Buch — цель и конечная станция чтения; задача такой книги — не облегчить доступ к Платону, а заменить его собой»97.
Влияние георгианцев, призывавших думать вместе с Платоном, заметно у Алексея Лосева, прежде всего, в его «Очерках античного символизма и мифологии» (1930). К этому времени, однако, Лосев уже занял вполне ортодоксальную марксистскую позицию, изучая Платона в контексте социально-экономических отношений в рабовладельческой Греции. Он писал: «Для меня, как последовательного диалектика, социальное бытие конкретнее не только логической, но и выразительной, символической и мифологической стихии. Социальное бытие заново воплощает логику, символику и мифологию и меняет их отвлеченные контуры до полной неузнаваемости. Поэтому платоновская Идея должна предстать пред нами как социальное явление»98.
Именно «социологизированное» прочтение Платона — как общественного мыслителя, причем мыслителя сугубо антидемократического толка, привело Лосева к роковому повороту в его судьбе. Готовя к печати «Диалектику мифа», философ внес ряд дополнений в текст, уже подписанный к печати и дополнений, надо сказать, крайне крамольных и антисоветских, представляющих автора как почитателя рабовладения и «черносотенца».
Вот лишь одна цитата из его «Дополнений»: «Раб не потому есть раб, что его утеснили. Рабом человек делается потому, что он раб в своем собственном сознании, раб по душе, потому что у него рабская душа и недоступны ему переживания свободы. Не стоит, бессмысленно освобождать такого раба. Всякую свободу он все равно обратит в рабство. Аристократ, в платоническом сознании, есть внутренне духовно-свободный и прекрасный человек. У него нельзя отнять его свободы, ибо свобода — его субстанция, а не акциденция»99.
Внесение публицистических вставок в академический текст «Диалектики мифа» стало поводом для судебного преследования Лосева. В справке информационного отдела ОГПУ значилось: «В работах Лосева, особенно в его последних книгах «Диалектика мифа», «Дополнения к диалектике мифа», право-монархическое к.-р. [контрреволюционное] движение получает развернутое идейно-теоретическое обоснование»100. 18 апреля1930 г. Алексей Лосев он был арестован, через 17 месяцев ему был объявлен приговор: 10 лет лагерей.
Часть 5
Комментарии (0)